• Приглашаем посетить наш сайт
    Екатерина II (ekaterina-ii.niv.ru)
  • Черняк: Огарев, Некрасов, Герцен, Чернышевский в споре об огаревском наследстве.
    Глава II

    ГЛАВА II

    Н. П. Огарев вернулся в Россию из Европы в начале 1846 года. 20 января он выехал из Берлина по направлению к русской границе. За год с небольшим перед тем разыгрался последний, как он думал тогда, акт его семейной драмы. В середине декабря 1844 года он окончательно расстался с Марьей Львовной.

    Огарев отныне был связан с ней только теми материальными обязательствами, которые он принял на себя по отношению к оставившей его жене. Письма, написанные Огаревым к Марье Львовне после разрыва, в годы 1845-- 1849 (большей частью неопубликованные), свидетельствовали о неизменно дружеском его участии и внимании к жизни и нуждам женщины, некогда близкой. Лишь позднее, в 1849--1850 годах, когда и письменные отношения между ними окончательно прервались, он, в трудных обстоятельствах, попытался вступить на путь борьбы с Марьей Львовной и говорил о ней в деловых письмах к Н. М. Сатину с резкостью.

    В самом начале мая 1841 года, накануне поездки за границу, Марья Львовна добилась от Огарева акта, который сохранял за ней материальную независимость в случае смерти Н. П., "возможной в путешествии". Огарев согласился исполнить искусно мотивированное требование Марьи Львовны, надеясь таким образом освободить ее от осложнений и наследственных притязаний родственников (наследницей после Огарева являлась его родная сестра Анна Платоновна, по мужу Плаутина). Огарев позднее объяснял:

    "Было бы невеликодушно не согласиться на это требование, тем более, что (я) предвидел наш конечный развод. За женой же моей я не получил ни копейки приданого, потому что отец ее промотал все свое состояние. Итак, в 1841 году я дал жене моей запродажную запись на 750 душ в Пензенской губернии в том смысле, что будто я у ней занял подаренные мной деньги 500 000 рублей на ассигнации, и если не выплачу их в течение известного срока, то обязан дать купчую на помянутые 750 душ" [030].

    Итак, Марья Львовна обладала запродажной записью на акшенские деревни и обязательствами Огарева выдавать ей ежегодное содержание. 1845 и первая половина 1846 года не внесли каких-либо существенных изменений в определившиеся отношения. Все то же бережное, дружеское участие Огарева, все те же посылки денег на жизнь и отдельно "на карету". В середине 1846 года Марья Львовна собралась в Петербург. 30 июля (по новому стилю) она написала из Берлина о своем приезде Огареву. К поездке в Россию Марью Львовну вынуждала необходимость: в мае истек срок ее заграничного паспорта, и, чтобы возобновить его, надо было вести хлопоты, по тем временам очень сложные, непосредственно в Петербурге. Другой и не менее важной причиной поездки М. Л. в Россию была необходимость привести в известность и упорядочить денежные отношения с Огаревым. Все яснее обозначалось иссякание огаревских средств. Уменьшилась ценность ее имения, заложенного в эти годы. Наконец, давние проекты Огарева, конечно, потребуют от него больших затрат, и, следовательно, Марья Львовна будет получать деньги с еще большими запозданиями, нежели прежде.

    Она и приехала в Россию с целью добиться новых, точных и обеспечивающих ее обязательств Огарева. "Если ты мне напишешь, что для окончания дел мне необходимо быть самой в Москве, я приеду к ним [Столыпиным. -- Я. Ч.] в дом на несколько дней или лучше до окончания дела. Но помни уговор: встречей не портить все -- установившуюся тишину, мир, порядок, спокойствие, и я не нарушу слова. В Петербург напиши мне и вышли денег на имя Панаевой, если она в Петербурге, в противном случае подожди моего письма", -- говорит она в этом письме.

    Больше уж не возникает в Марье Львовне надежд на совместную с Огаревым жизнь. Напротив того, в дошедшем до нас письме Огарева к М. Л. еще от 10 ноября 1845 года из Парижа [031], т. е. накануне его возвращения в Россию, Огарев соглашается с М. Л. относительно ее нежелания встречаться с ним в России; он снова, как за год перед этим, не советует ей ехать в Россию все по тем же причинам: неприятная в ее положении близость "света", толки и вражда в петербургских и московских гостиных и т. д.; впрочем, пусть она поступит, как найдет нужным. В недошедших до нас письмах эти вопросы обсуждались, видимо, не раз, и, наконец, к описываемому времени поездка была окончательно решена с обеих сторон. Через полгода после приезда Огарева, 5--6 августа, или следующим пароходным рейсом М. Л. приехала в Петербург. Отсюда ею написано несколько писем Огареву, из которых в наших руках находится третье, помеченное так же, как берлинское, 30 июля (очевидно, по старому стилю). Письмо посвящено главным образом вопросу о паспорте. Марья Львовна тотчас же по приезде начала хлопоты, стремясь как можно скорее опять поехать за границу. Ее, без сомнения, гнала вон из России тяжкая перспектива подвергнуться новой травле, столько раз встававшая перед ней за эти годы.

    Марья Львовна остановилась в знаменитой гостинице Демута, так как подруги ее, Авдотьи Яковлевны Панаевой, в то время в Петербурге не оказалось, -- она с Панаевым и Некрасовым гостила в Казанской губернии, где незадолго перед этим в имении Г. М. Толстого обсуждалась некрасовская мысль перекупить у П. А. Плетнева журнал Современник, предприятие, осуществившееся ближайшей же осенью и положившее начало некрасовскому благосостоянию.

    Не застав Авдотьи Яковлевны, Марья Львовна была в отчаянии, как она писала Огареву. Она возлагала большие надежды на встречу с Панаевой. Ей нужно было посоветоваться с подругой и по поводу огаревских обязательств и по многому множеству практических житейских вопросов и дел. На деятельную помощь приятельницы она рассчитывала и не ошиблась в этом. Едва только Авдотья Яковлевна вернулась в Петербург, она приняла живейшее участие во всех делах подруги. Марья Львовна постоянно бывала у Панаевой. В компании, собиравшейся по вечерам в панаевской квартире или отправляющийся в ресторан, неизменно участвовала и Марья Львовна.

    "К зиме я приехал в Петербург, -- рассказывает В. А. Панаев в своих воспоминаниях, -- и по приезде в тот же день отправился к Ив. Ив.[Панаеву], и в тот же вечер собралась там компания ехать ужинать в ресторан Дюссо и затем кататься на тройках.

    Надо сказать, что до половины сороковых годов дамы из общества никогда в Петербурге не ездили в ресторан, но около этого времени был дан толчок из самых высших сфер общества.

    В собравшейся нашей компании приняли участие четыре дамы и семь мужчин: жена Ив. Ив., жена поэта Огарева, жена профессора Кронеберга с сестрой Ковалевской, Некрасов, живописец Воробьев с братом, я с двумя братьями, и седьмого не помню" [032].

    Впрочем, не столько свобода и развлечения, царившие в кружке, прельщали Марью Львовну, сколько личность ее подруги. Она познакомилась с ней еще в Берлине, в 1844 году. И тогда же, по-видимому, сошлась с ней, -- если верить рассказу самой А. Я. Панаевой. В тетрадях Марьи Львовны, среди черновых набросков сказок, отрывочных записей и размышлений (читаемых, кстати сказать, с громадным трудом), мы нашли яркую характеристику Eudoxie [033].

    "Е. П., -- пишет Марья Львовна, -- практический характер, противоположный моему, но приносящий мне благодетельное действие, и пользительный, -- с ним я твердею. Он -- верный отгадчик помыслов и действий различных характеров. Он благоразумен, храбр, последователен и ни в каком случае, какой бы оборот ни приняли идеи, в которых он убедился раз, он от них не откажется. Таковым представляется он мне, слабой, чувствительной...[034] мы любим в человеке противоположный нам нрав, потому что устаем от зеркала, повторяющего нашу слабость, а чужие слабости (которых ответственность не на нас падет) мы и не примечаем, легко пристращаемые мы живем в особой атмосфере. В Е. П. твердость есть произведение ее натуры, здоровой, цветущей, оконченной. Моя твердость есть вспышка или обязанность, начертанная мне разумом в известных обстоятельствах. Не люблю я слабости, а сама я не родилась для твердой воли и обдуманных действий".

    Человек "твердой воли и обдуманных действий", каким представлялась Марье Львовне ее подруга, и оказался именно тем лицом, которое руководило действиями Марьи Львовны в отношениях с Огаревым. Приведенная характеристика, написанная в 1846 или 1847 году, прекрасно и точно определяет то влияние, какое оказывала Панаева на М. Л. в течение ряда лет, вплоть до последней личной встречи летом 1850 года в Париже, во время заграничной поездки Авдотьи Яковлевны.

    "Во мне все зыбко, всегда готово обратиться в струю, в звук, -- продолжает Марья Львовна свои размышления, -- для моего характера нет места пока еще в русском обществе. Его темперамент жидкий, страстный, дух художественный, исключительно художественный. Ему надо свободу, чтобы он удовлетворил свои восторги -- он все делает с восторгом и не страшится последствий. Оттого мне страшно в уединении и страшно в обществе".

    Оказавшись одинокой в Петербурге, оставаясь целыми днями в гостиничном номере, за чтением ли журналов, или наблюдая из окна уличную жизнь, множество раз возвращаясь к мыслям о себе, она набрасывает характеристики, приводит в порядок прежние записи сказок и повестей (среди них мы нашли и сказку "Ганс", которая упоминается в письме к Огареву), делает новые записи для будущих воспоминаний, размышляет и заносит на клочки бумаги афоризмы и признания, которые свидетельствуют о ее незаурядном уме и своеобразном строе мысли. Ее суждения о прочитанных книгах, занесенные в эти же тетради, блистают иногда редкой меткостью и самостоятельностью. Ее внимание привлекает Достоевский, напечатавший незадолго перед тем в некрасовском "Петербургском Сборнике" "Бедных людей", или отрывок в прозе Лермонтова. Она отвергает стихи Майкова и резко высказывается о "Тарантасе" Соллогуба, имевшем шумный успех у тогдашних читателей и критики. Она восстает против его лженародности.

    Когда приедет Авдотья Яковлевна, она покажет ей свои опыты, и, быть может, та поможет ей напечатать их?.. Некрасов также уделит им некоторое внимание. Впрочем, из литературных планов Марьи Львовны ничему не суждено осуществиться... за исключением, быть может, присылки впоследствии из Парижа описаний мод, которые Авдотья Яковлевна берется напечатать в "Современнике".

    "Весь день не отходила от окна, -- записывает она в другом месте [035], -- глядела на улицу, следила за досчанниками, лодками, барками, плывшими по каналу. Нагружаясь землей, выгружая дрова, они загромождали канал и привлекали мое внимание. На них рабочие люди в одних рубашках с длинными баграми и шестами в руках или с веслами. А другие влекут барку на себе вдоль по каналу, таща ее за канат. Все они заняты, в движении -- одному досталось управление баркой, другому свозить сор, дрова или выливать воду со дна. Обедают они на воздухе с открытыми головами... гребут они ловко. Сами они вообще стройны и быстро управляются на узком канале тяжелыми досчанниками. Часто они шумели и бранились, когда им приходилось долго ждать дороги или трудно приходилось проехать не зацепясь, а все-таки проезжали. Прачки, стиравшие на подмостках, извозчики, стоявшие иногда в ожидании барина часов по шести, прислуга трактирная и лакеи господ, остановившихся у Демута, мужики, стоявшие на пороге лавочки, проходящие -- останавливались и с любопытством следили и выжидали, как проплывет широчайшая барка; вот что у нас подстрекает любопытство народа. Вот на каком поприще наш народ ловок, смышлен и расторопен и принимает участие в предметах, облегающих его. Вот где он превосходит себя. И не только низшие слои, но и высшие ничего лучшего не сделают.

    Совладать с материальными силами -- вот где Россия может и следует ей показать свою мощь и полноту.

    Строить (это выходит из необходимости), прокладывать дороги тоже -- вот что нужно всем, и мужику и купцу, но и без них барочник, ямщик, купец у нас лихи, неподражаемы, и ремесло их всякому доступно. Но их еще мало занимает утонченность обычаев и духовного. Они живут, так сказать, на открытом воздухе, суровом, диком и побеждают его, и их грубая и дикая жизнь их ничуть не удивляет.

    А на духовном, разумном, нравственном, изящном, литературном, ученом поприщах, еще не популярных, могут быть уместны, доступны для массы одни гениальные попытки, они то пробуждают внимание, то... и могут приобрести доверенность. Так как образование есть исключение в некотором смысле -- жизни общественной нет -- нравы сухи. Массе общие гениальные исключения доступны, в них она себя узнает,

    С этой то точки и оригинальна и занимательна Россия..."

    Некоторым мыслям, включенным в отрывке, который мы позволили себе принести, нельзя отказать ни в меткости, ни в своеобразии, как нельзя отрицать и живости нарисованной картины.

    И кружке Панаевых Марья Львовна нашла к себе дружеское и приветливое отношение, помощь Авдотьи Яковлевны, внимание и сочувствие всех остальных, не исключая Некрасова. Через несколько месяцев, уезжая, она увезла в своем альбоме ряд памятных записей (сделанных 24 ноября 1846 года), из которых можно заключить, что дружеские узы связали с М. Л. всю панаевскую квартиру. Однако и до приезда Панаевых в Петербург Марья Львовна пыталась привести к окончанию дело с Огаревым. Для этого необходимо было избрать посредника, так как давно принятое обоюдное решение -- личной "встречей не портить всё" -- оставалось в силе. Марья Львовна предполагала даже поручить это посредничество слуге, Егору Тихомолову. 16 августа Огарев, находившийся в то время в Соколове на даче у Герцена под Москвой, отвечая Марье Львовне на одно из ее петербургских писем, отверг ее предложение и решительно настаивал на том, чтобы посредником между ними явился Т. Н. Грановский, "который ничего против тебя не имеет, человек деликатнейший и добрейший и обладает достаточно ясным умом, чтобы не совершить каких-либо ошибок", В этом же письме он просил М. Л. приехать в Москву не позднее середины сентября, так как его деревенские дела звали его к тому времени в Акшено. Марья Львовна, однако, выбралась из Петербурга лишь в октябре, когда Панаевы были уже там. Но и тогда она сделала еще одну попытку на стороне посоветоваться о своих расчетах с Огаревым.

    Производя обыск в бумагах Сатина, жандармы III Отделения в 1850 году натолкнулись между прочим и на письмо, которое в описи [036] упомянуто следующим образом: "Письмо без подписи к Сатину, в котором говорится о документе на 500 000, данных Огаревым, и что этими деньгами можно его спасти, когда он совершенно разорится".

    1 марта 1850 года Н. М. Сатину был в III Отделении предложен по поводу этой "находки" "дополнительный вопрос" [037]:

    "Объясните, кем писано письмо, оказавшееся в ваших бумагах и ныне вам предоставляемое; о каком акте в 500 000 рублей говорится в этом письме; по какому случаю означенный акт выдан Огаревым; почему та особа, которой выдан этот акт, принимает участие в Огареве; произвела ли она взыскание по этому акту и в каком количестве с Огарева?"

    Из подробного ответа Сатина на все эти вопросы приведем здесь лишь часть, так как еще будем иметь случай вернуться к нему. Сатин объяснял: "Письмо это писано ко мне осенью 1846 года женою Огарева, Марьей Львовной Огаревой, урожденной Рославлевой и племянницей пензенского гражданского губернатора Панчулидзева. Огарев... расставаясь с ней, дал ей закладную [038] на одно из имений своих в 500 000 ассигнациями. Но акт этот оказался недействительным, ибо имение, на котором он был основан, было уже заложено в Московском опекунском совете и далеко не стоило такой суммы. Когда в 1846 году Марья Львовна приехала в Москву, Огарев хотел переменить этот акт на заемные письма в 300 000 ассигнациями. Марья Львовна сперва не соглашалась (и в это-то время она написала ко мне письмо это, как человеку и с ней и с Огаревым близко знакомому), потом, посоветовавшись с какими-то деловыми людьми, согласилась и закладную уничтожила, а заемные письма приняла [039], и то с тем, чтобы капитала с Огарева не требовать, а получать с него 6%, т. е. 18 000 рублей в год".

    Из объяснения Сатина явствует, если даже принять во внимание особенные условия, в которых оно давалось, что и основном роковые обязательства Огарева сводились к тому, чтобы регулярно выдавать Марье Львовне содержание в виде процентов на капитал, а самый капитал только формально за нею закрепить. "Позднее, -- говорит Сатин дальше, -- Огарев, как я слышал от него... основывался на том, что заемные письма безденежны и выданы Марье Львовне только по уверению ее, что она будет пользоваться одними процентами, а капитал или не будет вовсе требовать, или со временем возвратит ему, Огареву (что, впрочем, видно и из письма ее ко мне)" [040]. Вся фактическая сторона показаний Сатина может быть проверена документами: деловыми письмами Огарева к Сатину же и первую очередь, перепиской Огарева с Марьей Львовной и, наконец, перепиской Авдотьи Яковлевны с Марьей Львовной. Все эти источники целиком подтверждают объяснение Сатина. Но особенно интересным в показании Сатина является упоминание о "совете деловых людей", по которому и поступила Марья Львовна. Кто были эти деловые люди?

    "Сама Марья Львовна в письме этом говорит мне: "Ежели это дело надоело вам, то я обращусь к другим", что она к удовольствию моему и сделала", -- замечает в конце своего показания Сатин. К кому обратилась Марья Львовна? Разумеется, в первую очередь к Авдотье Яковлевне, которая впредь оказалась ее постоянной посредницей в отношениях с Огаревым. А Авдотья Яковлевна, вероятно, обратилась за советами и указаниями к Некрасову, слава которого в качестве делового практического человека утвердилась крепко и уже к тому времени вышла за пределы панаевского круга. Нередко Белинский (как и Панаева) отзывается о практических способностях Некрасова в преувеличенных выражениях. Сам Некрасов, по-видимому, старался держать себя подчеркнутым практиком, даже несколько выпячивая перед идеалистами и романтиками свое реальное отношение к житейским вопросам. Однако делал он это умно и к месту. "С 1844 года дела мои шли хорошо, -- говорит он в автобиографической записи в 1872 году. -- Я без особого затруднения до 700 рублей ассигнациями выручал в месяц, в то время как Белинский, связанный по условию с Краевским, работая больше, получал 450 руб. в месяц. Я стал подымать его на дыбы, указывая на свой заработок", К тому времени Некрасов оценивался как в кругу Панаева, так и далеко за его пределами как удачливый и предприимчивый издатель, умеющий практически разбираться в сложнейших условиях и обстановке.

    Наше предположение о некрасовском участии в деловых советах Марье Львовне в этот первый период основывается также и на том, что позднее он и прямо писал Марье Львовне по этому делу. Но, конечно, это только предположение: документальных доказательств, кроме косвенных, здесь привести невозможно; впрочем, Некрасов, будучи превосходным организатором, очень часто осуществлял свою волю не непосредственно, а с помощью близких людей или отношений. Это -- черта в организаторе неустранимая, и отрицать ее в нем означало бы отрицать значительную часть деятельности Некрасова.

    дело окончательно перешло в руки А. Я. Панаевой, а вместе с тем и к Некрасову, тогда с А. Я. сблизившемуся.

    16 октября 1846 года в Москве, при посредничестве Грановского, была произведена описанная в показании Сатина замена запродажного условия (на 500 000 ассигнациями) шестью заемными от крепостных дел письмами общей суммой на 300 000 ассигнациями (т. е. 85 815 рублей серебром; пять писем было по 15 000 рублей и одно -- в 10815 рублей) [041]. Как заемные письма, так и другие бумаги были оставлены на хранении у Грановского. Марья Львовна вернулась в Петербург и начала деятельно готовиться к отъезду.

    Вскоре после этого -- по-видимому, в начале декабря -- Марья Львовна получила паспорт и благополучно отбыла за границу, оставив на руках Авдотьи Яковлевны несколько незаконченных дел и поручений. Среди них одно, связанное с отпуском слуг Аннет и Жоржа (Анны Петровны и Егора Тихомолова), вызвало вскоре недоразумение. О другом поручении -- продаже вещей и шалей М. Л. -- долго еще идет речь в письмах Авдотьи Яковлевны.

    Как раньше деньги, теперь "проценты" с капитала Огарев будет отправлять ей через Панаевых либо непосредственно через банкирские конторы (Колли и Редлих, Ценкер, Ротшильд и др.). Деньги слугам и "долг чести" -- он пришлет позднее Панаеву для передачи Анне Петровне; отцу Марьи Львовны он будет высылать ежемесячное содержание и т. д. и т. д.

    Перед отъездом Марья Львовна еще несколько раз писала Огареву, -- ответ его на эти письма сохранился от 4 ноября 1846 года, -- здесь Огарев отвечает на письмо М. Л,, полученное через А. И. Герцена, хлопотавшего тогда в Петербурге о заграничном паспорте и вернувшегося в Москву в октябре.

    Рославлев. В этих двух записках Огарева намечается та рознь, которая впоследствии привела к доносу Рославлева в III Отделение (в 1849 году) на Огарева, Н. М. Сатина и А. А. Тучкова. Здесь же упоминается и Мишенька -- сын Каракозовой, к которому Огарев всегда, особенно после смерти его матери, погибшей во время холерной эпидемии 1848 года, относился с попечением. Таков был круг забот Огарева, связанных прямо или косвенно с Марьей Львовной.

    Итак, Марья Львовна уехала [042], ее дела можно было считать устроенными, и Огарев мог приступить к исполнению своих планов: "Я предаюсь в течение двух лет изучению естественных наук и медицины; вот что я выбрал по вкусу, по страсти и немного чтобы заполнить существование",-- пишет он 16 августа 1846 года и замечает: -- "Ich bin nuchtern geworden", -- объясняя: -- "это состояние, в котором опыт становится необходимым условием жизни". Занятия положительными науками явились выражением того же процесса "отрезвления" былых романтиков, которое произошло в то время и в Герцене, оформившись в замечательных письмах -- об изучении природы. Это "отрезвление" привело к охлаждению в отношениях московского кружка, в особенности между Герценом и Огаревым -- с одной стороны и Грановским -- с другой. Герцен вскоре после этого уехал за границу, и деятельность его довольно быстро приняла ясно выраженное политическое направление, и только один (и совершенно одинокий) Огарев на ближайшее десятилетие оказался выразителем "практических", "естественно-научных", "экспериментальных" тенденций отрезвевших романтиков и идеалистов.

    Нельзя без глубокого волнения следить за течением его "опытов". "Трезво" настроенный Огарев -- конечно, все тот же неутомимый мечтатель, его "практичность" могла вызывать только насмешки подлинно деловых людей, -- он неизбежно обречен на неслыханную путаницу в делах своих, как и в жизни, но он не устает начинать сызнова. Черты дворянского интеллигента в этих бесконечных попытках приобщиться к "новому веку" как-то странно искажаются. Черты деловитого помещика и фабриканта начинают проступать сквозь хорошо знакомый нам отчетливый облик идеалиста тридцатых годов.

    Опубликован его проект фермы-школы для крестьян, еще известна его попытка заняться фабричной деятельностью -- устройством суконной фабрики и винокуренного завода в акшенских деревнях; известно также, что он в течение нескольких лет вел Тальскую писчебумажную фабрику (с 1848 по 1855 год), но смысл этой деятельности остается нераскрытым. Только в последнее время разысканы Н. М. Мендельсоном, но, к сожалению, еще не напечатаны статьи Огарева в органе хозяйствовавшего дворянства в конце сороковых годов, которые, несомненно, многое объяснят в его деятельности накануне эмиграции.

    "Насчет твоих экономических теорий я не стану говорить, потому что плохо знаю предмет; в них мне всего более нравится яркое доказательство твоей живой и реальной натуры. Быть своевременным, уместным, взять именно ту сторону среды, в которой возможен труд, и сделать этот труд существенным -- в этом весь характер практического человека", -- писал Огареву Герцен [043], благословляя попытку Огарева и рекомендуя ему выписать С. И. Астракова в качестве "агронома и механика" к себе в Акшено.

    вопросами, которые только в теории ставились в ту пору в герценовском кружке; это и было экспериментом Огарева: соединить западничество с "русским социализмом", -- по выражению Анненкова [044], "состоявшим из учения об общинном и артельном началах", добиться в действительности единства западнических и славянофильских идей, осуществить союз практического труда с западным и западническим позитивным знанием. Решение задачи должно было быть найдено в организации промышленности в деревне.

    "социалистической" (или, вернее, представлявшейся сознанию либерально-дворянской интеллигенции социалистической) идеи в реальной среде разрушающегося крепостного уклада.

    Жалок и страшен и смешон одновременно итог огаревской практической деятельности в это десятилетие -- действительность не уставала доказывать ему с первых же его шагов, что и лучшие его намерения будут поставлены на службу неуклонно развивающемуся буржуазному производству, независимо от всех его планов. Первая же рука ребенка, самый труд которого на фабрике ужасал Огарева и тем не менее был неустраним, попавшая под полотно барабана и раздробленная, должна была поколебать в нем надежду построить хозяйство, которому предстояло опровергнуть крепостной уклад. Сопротивление крестьян, иногда весьма решительное, не желавших понять и признать столь обоснованную в политико-экономических брошюрах выгодность для них перехода к вольнонаемному труду на огаревских фабриках, разрушение хозяйства поместий, вечный торг с поставщиками тряпья, ярмарочные неожиданности, цены на хлеб, условия рынка и дворянский характер кредита замыкали деятельность Огарева в железное кольцо необходимости и постепенно превращали сен-симониста и экспериментатора в последовательного буржуазного предпринимателя.

    Сахарный завод Тучкова в Яхонтове, в сорока верстах от Акшена, где находилась суконная фабрика Сатина, да Тальская фабрика Огарева в Симбирской губернии -- таков к началу пятидесятых годов круг постоянных забот всех троих, связанных узами дружбы и родства и совместных промышленных трудов. Из них Сатин всего более вошел в круг этой деятельности и являлся постоянным помощником Огарева, -- он неизменно улаживал денежные затруднения Огарева, вел спорные дела, в том числе и расчет с Марьей Львовной, доставал кредиты, продавал бумагу огаревского производства на Нижегородской ярмарке, покупал части для машин в лавках иностранных механиков в московских торговых рядах...

    Их переписка, сохранившаяся с редкой для деловой переписки полнотой, извлеченная из акшенских комодов М. О. Гершензоном в конце прошлого века (точнее: в феврале 1900 года), рассказывает о кипучей деятельности всех троих, полна интереснейшими подробностями, повествуя об условиях, в которых протекало производство, о величайших затруднениях, с какими осуществлялось всякое, хотя бы незначительное, усовершенствование. Переписка рисует также и быт этих дворян-промышленников и отношения с новой для них средой -- торговой и промышленной буржуазией.

    "химией и медициной", устроил суконное производство. Тогда же основал он винокуренный завод, имея дальние виды на экспорт спирта за границу. Типичный дворянский проект этот возник из-за падения цен на зерно и вызывался необходимостью попытаться подвергнуть его промышленной переработке. "От Огарева, -- писал в это время Грановский, -- получаю часто известия, и большей частью утешительные. Знаете ли, что он нашел, наконец, жизнь деятельною и благородною. Он много работает, заводит школу, строит барки для перевоза своего хлеба и вина и в самом деле поправляет свои обстоятельства. Тучков, едущий за границу, поручил ему управление своим имением. Весело читать его письма. Видно, что ему хорошо" [045]. Обстоятельства Огарева, впрочем, не поправлялись, и если ему было хорошо, то только потому, что он обладал удивительной способностью, как выражается Анненков, позволявшей ему "постепенно достигать крайних границ как в жизни, так и в мысли и уживаться, страдая, со всеми самыми невозможными положениями легко, как у себя дома". И действительно, через три года, пережив арест, разоряемый процессом, он в неопубликованном письме к Сатину, перечислив по пунктам бедствия и затруднения, обрушившиеся на него, неожиданно заканчивает: "Живу я как лещик в воде, совершенно спокойно".

    С самого начала осуществления его заветных замыслов его дела пошли туго. Мы разыскали в "Сенатских Объявлениях" запрещения, которые накладывались в 1847--1848 годах на его достояние [046]. Два из этих объявлений чрезвычайно выразительны. Под запрещение была взята вся медная посуда заводского оборудования. Медь завода Огарев вынужден был двукратно представлять к залогу в казенную палату, чтобы доставать средства.

    Но ни залоги, ни суконная фабрика, ни винокуренный завод и никакие другие опыты, какими бы стройными они ему ни казались, не могли спасти Огарева от надвигающеюся разорения. Все складывалось против него. В конце 1848 года, вместе с побочным братом, купцом второй гильдии И. И. Маршевым, сыном крепостной и его отца, он приобрел в Симбирской губернии у М. А. Ульяновой Тальскую писчебумажную фабрику с двумя сотнями душ посессионных при ней крестьян. Фабрика была приобретена в кредит: Герцен одолжил Огареву на ее покупку 45 000 рублей серебром. Несмотря на уплату этих денег в последующие годы, на ней еще в пятидесятых годах оставалось около 200 000 рублей ассигнациями долга. На этой именно фабрике основал Огарев все свои надежды. Она принесет ему доход и снова сделает его состоятельным; в отличие от помещичьих доходов с рабского труда, это будут "чистые деньги". Деятельность помещика в крепостной усадьбе -- постыдна, деятельность промышленника, образующего крестьян, -- существенна и полезна. Таков, примерно, был ход рассуждений Огарева.

    Действительность оказалась иной, мрачной и трудной: Маршев тотчас обманет Огарева, он его обворует. Крестьяне не пожелают работать. Машины не будут годиться. Паровик, выписанный из Москвы, не доедет, он зазимует по дороге, и нужно будет посылать перед оттепелью маляров, чтобы покрасить его, иначе его части заржавеют. Иностранный механик, добытый с великим трудом, приедет, но он, monsieur Ange, окажется специалистом совсем по другому производству: переломает аппараты и будет в отсутствие Огарева заниматься тем, что заставит медника отливать из меди дробь для ружья, ибо он стал в России страстным охотником. Изо дня в день придется мучиться, вытаскивать фабрику из долговой ямы... Будут и победы! Огарев добьется в конце концов регулярного производства: по плану -- 207 стоп в сутки. Он изобретет какие-то особые краски для цветной бумаги, и некоторые номера ее Сатин легко будет сбывать осенью в Нижнем; здесь Сатин встретится с Павлом Васильевичем Анненковым, успевшим к тому времени начать издание первого критического собрания сочинений Пушкина и привезшим продавать 4000 экземпляров этого издания... на ярмарку -- tableau!

    Все это будет и наполнит восемь длинных лет существования на фабрике, общей жизни с Натальей Алексеевной Тучковой и совместится с уходом за больными крестьянами, борьбой с регулярными посещениями холеры, с писанием стихов и поэм, с тоской по Герцену и тайным чтением его сочинений, с перепиской с ним и друзьями, статьями в "Земледельческой Газете", с попытками облегчить крестьянскую муку при рекрутских наборах.

    15 июня 1855 года сгорела Тальская фабрика, подожженная, по некоторым сведениям, крестьянами, которых никакие Огаревы не могли убедить в том, чего не было в действительности. Огаревская фабрика работала по тем самым законам, по которым работала всякая предпринимательская фабрика, пробивая дорогу купцам и промышленникам, какой бы смысл в ее работу ни пытался вложить сам Огарев.

    "Пожар на фабрике, -- пишет в неизвестном до сих пор отрывке из воспоминаний Н. А. Огарева-Тучкова [047], -- развязал нам руки. Беспечные, равнодушные к деньгам, мы почти радовались освобождению от дел. Бежа [sic] тушить пожар, я боялась, однако, тяжелого впечатления для Ага [048] и шептала ему: зато мы скоро будем с Герценом, и Ага улыбнулся и махнул рукой".

    Таковы были итоги. 3 июня 1855 года в письме к Анненкову Огарев писал [049]:

    "А я тружусь все с одинаковой бесплодною скукой на фабрике. Дошло было дело до совершенного разорения, то есть до описи (это unter uns), и я как-то помолодел, предвидя, что скоро можно перестать быть индустриалом-мучеником. Но теперь -- увы! -- опять дела поправляются, и надо допить эту чашу до конца, то есть пока добрый человек купит".

    Избавление пришло к Огареву другим путем, но еще за полтора года перед этим Огарев все так же упрямо, как и раньше, мечтал о том, что "выход -- в богатстве", и рисовал различные перспективы обогащения.

    "Жизнь проходит, -- писал он тому же Анненкову 16 декабря 1853 года [050], -- точно жизнь ученого кота у лукоморья:

    Идет направо -- песнь заводит,
    Налево -- сказку говорит.

    Вот, например, Турецкая война. С какой жадностью читаешь газеты! Как радуешься русским победам! Сердце русское трепещет от восторга! Это песнь. А вот сказка: надо отдать двух рекрут... проглотил я эту сказку ради песни. Это миленький круг ученого кота, а дальше пойдешь по большому радиусу, все равно выходит, что сказка, что песня, что направо, что налево. А ведь надо же добиться выхода. Это круженье у лукоморья, около старого дуба -- невыносимо. Выход -- богатство".

    И ниже:

    "Надо заказывать машины в Бельгии, надо ознакомиться с важнейшими иностранными конторами, чтобы иметь право на скупку и вывоз за границу туземных товаров, в чем я надеюсь сделать большие приобретения. На все надо время, разъезды, переговоры, хотя и скучные, да что же из этого? Поскучаем, да и добьемся своего. Тогда можно удвоить фабрикацию или завести новую. Я до сих пор считаю Россию не менее выгодной для спекуляции, как Индия и Калифорния... Вот это -- песнь кота. А сказка -- начать иск по наследству" [051].

    Через месяц [052] он отрекся от этой законченной буржуазной концепции, изъясненной хотя изящно и насмешливо, по, по сути дела, серьезно захватившей Огарева.

    "И нет, не лежит сердце к индустрии ради барыша. Становится невыносимо скучно. Если иногда и заинтересует что-нибудь, так сказать, сердечно, то это случается, когда есть какой-нибудь научный запрос; а чаще всего его нет, и результат -- тот, что оный запрос для фабрикации мало полезен. А то, что полезно -- скверно и входит в разряд мошенничества, к чему я начинаю привыкать. Пожалуйте и освободите меня из оного положения. Не могу я сжиться с ним и едва ли на оном поприще принесу какую-нибудь пользу".

    Так, переходя от надежд и фантастических планов к отрицанию и сознанию бесцельности и ненужности своих усилий, Огарев заканчивал "опыт", который он начинал светло и весело, как только он один умел среди бурь и сложностей его существования.

    "лишнего человека". "Пленипотенциарий, агроном и заводчик", как с добродушной насмешкой писал о нем Герцен В. П. Боткину [054], оказался в ходе самого эксперимента захваченным буржуазно-капиталистическим характером производства, а затем и разоренным, в процессе той борьбы, которую ему привелось вести в среде ему чуждой и враждебной.


    Я думал здесь себе исход
    В труде рассчитанном найдет
    Ума немолчная тревога...
    Я думал: барщины постыдной

    И мужики легко поймут
    Расчет условий безобидный...

    Таковы были планы-проекты-надежды. Вызвать к жизни "всю жажду дела, силу рук, весь ум, который есть и ныне, но как возможность, в нашем селянине", вооружась знанием, перевоспитать крепостных. Но

    В нововведениях моих

    Мужик мой только увидал
    И молча мне не доверял.

    Сознание бесплодности усилий надвигается неотвратимо:

    ... Я только на пустынный труд

    Один не изменю я ход...
    Который избрали -- народ,
    Его правительство и барство,
    Вся гнусность под названьем -- государство..

    О, если так, то прочь терпенье,

    Где я родился невзначай.
    Уйду, чтоб в каждое мгновенье

    Мою страну, где больно жить,
    Все высказав, что душу гложет, --
    Всю ненависть или любовь, быть может.

    Весной 1856 года Огарев уехал из России, чтобы стать рядом с Герценом. Его жизнь оказалась точным осуществлением формулы, которой заканчивались эти же стихи:


    Я стану в чуждой стороне
    Порядок, ненавистный мне,
    Клеймить изустно и печатно,
    И, может, дальний голос мой,

    Гонимый вольности шпионом,
    Накличет бунт под русским небосклоном.

    Примечания:

    [030] Показания Н. П. Огарева на следствии в III Отделении в 1850 году. Цитируем по Подлинному делу архива III Отделения (1 экспедиция, No67, 1849).

    "Русской Мысли" ГЮ 1891 год, август, стр. 13--14. Полностью письмо печатается ниже, ч. 11, Документы, No5 -- З. Ч. (Последний раздел книги Черняка -- Документы -- где целиком опубликованы тексты, обильно цитируемые автором в основной части его исследования, -- в этом издании опущен -- Захаров.)

    [032] А. Я. Панаева, М. Л. Огарева, Марья Александровна Кронеберг, постоянно упоминаемая в печатаемых ниже письмах Панаевой, Сократ Максимович Воробьев, с которым Марья Львовна сблизилась в 1843 году в Риме, сохраняя эту близость и в последующие годы жизни в Париже, Ксенофонт Максимович Воробьев--Ксеничка, упоминаемый в письмах Панаевой. Седьмым участником компании был, по-видимому, В. П. Боткин, незадолго перед тем приехавший из-за границы и принимавший участие в организации "Современника". В. А. Панаев ошибся, относя свой приезд к 1847 году: дело происходило в конце ноября 1846 года.

    [033] Архип М. О. Гершензона; публикуется впервые; найдено в черновых листках, носящих подзаголовок: "Художники. Журнал. Для будущих записок. Так чувствовалось".

    [035] На первом из вшитых в тетрадку листков пометка: "Для мемуаров. 1846. Так чувствовалось. Литература, Август -- возврат из-за границы после 5 А."

    [036] Дело No67, ч. 5, 1849, 1 экспедиция, коллежском регистраторе Сатине", лл. 11--18. Опись бумагам коллежского регистратора Сатина, составленная специальною комиссией в III Отделении.

    "О коллежском регистраторе Сатине", лл. 44--47.

    [038 Неверно -- запродажное условие, а не закладную.

    [039] Подчеркнуто нами.

    [040] То же.

    [041] См. "Сенатские Объявления" о запрещениях на имения эа 1849 г. NoNo359 и 360, от 23 и 27 июля, статьи 12294 и 12498 - 12502

    и министром двора "О исходатайствовании высочайшего соизволения на отправление за границу академику Сократу Воробьеву и о назначении ему на то пособия". Из переписки явствует, что Воробьев, окончивший академию в 1839 году, одновременно с упоминающимися часто в письмах М. Л. Огаревой скульптором П. Ставасером и живописцем В. Штернбергом отправленный за границу, был по возвращении в сентябре 1846 года возведен в звание академика. Президент далее сообщал, что "Воробьев в бытность свою в Риме, кроме написанных им картин, обогатил альбом свой превосходными рисунками разных видов Италии, о которых и вашей светлости небезызвестно и которые удостоились обратить на себя особенное внимание государя императора". По этим рисункам, т. е. по понравившимся царю, Воробьев "сможет произвести картины". Президент ходатайствовал об отправке Воробьева еще на три года в Италию с назначением ему содержания из кабинета его величества по 715 рублей серебром в год, "на которые он по таланту своему до производства программы название профессора имеет право". По докладу министра двора Николай I "изъявил желание видеть альбом г. Воробьева, чтобы избрать виды, по коим он должен будет произвести картины". "Высочайше отметив" рисунки, Николай приказал "уволить" Воробьева в Италию на два года и выдать ему 500 червонцев на все это время и на проезд туда и обратно.

    "Вместе с тем его величество поручает г-ну Воробьеву написать масляными красками четыре картины", "дозволяя ему сверх того присылать на высочайшее усмотрение и другие его работы с тем, чтобы он означил всякий раз цены за оные, что должен делать и в отношении к помянутым четырем картинам". Из дальнейшей переписки можно установить только, что в марте 1847 года был получен Воробьевым заграничный паспорт. Он отправился в Италию. Был ли выполнен им заказ Николая нам неизвестно. В Италии, в Риме, с Воробьевым находилась летом 1847 года Марья Львовна!. В ноябре 1849 года Воробьев возвратился в Петербург, расставшись с Огаревой к этому времени, по-видимому, навсегда.

    [043] А. И. Герцен. Собр. соч., т. V, стр. 47, письмо от 3 августа 1847 года.

    [044] П. В. Анненков. "Литературные воспоминания". 1909, стр. 281.

    [045 В неизданном письме к М. Ф. Корш от 1847 года. Воспроизводим отрывок с любезного разрешения Н. М. Мендельсона, заимствуя его из подготовленного Н. М. Мендельсоном к печати сборника материалов.

    [047] Запись 1874--1875 годов. Опубликована в вышедшем только что из печати собрании из архива Н. А. и Н. П. Огаревых, приготовленном к печати М. О. Гершензоном. Гиз, 1930.

    [048] Огарева.

    [049] "Анненков и его друзья", СПБ, 1892, стр. 649.

    [050] "Анненков и его друзья". СПБ, 1892, стр. 639--640.

    [052] 9 февраля 1854 г. Там же, стр. 641.

    [053] По выражению П. В. Анненкова. "Литературные воспоминания", 1909, стр. 281.

    Раздел сайта: