• Приглашаем посетить наш сайт
    Маяковский (mayakovskiy.lit-info.ru)
  • Тучкова-Огарева Н.А.: Воспоминания
    Глава VII

    ГЛАВА VII

    Приезд в Лондон. -- Александр Иванович Герцен и его семейство. -- Наем квартиры. -- Ив. Ив. Савич. -- Помощники Герцена: Тхоржевский и Чернецкий. -- Типография. -- Эмигранты. -- Луи Блан. -- Маццини. -- Готфрид Кинкель и его жена. -- Орсини. -- Энгельсон и его жена. -- Водворение у А. И. Герцена. --Столкновение с Орсини. --Саффи--- Казнь Орсини в Париже. -- Воскресные собрания у Герцена-- Перемена квартиры -- Обычный день. -- Герцен и его сожители-- Начало издания "Колокола. -- Н. П. Огарев И. С. Тургенев. -- В. П. Боткин. -- Доктор Девиль. 1856--1860.

    В 1856 году, 9 апреля нового стиля, мы переехали из Остенде в Дувр по очень взволнованному морю; я крепилась, чтоб не захворать. Огарев переносил очень легко морские путешествия. Когда пароход остановился перед мрачными, бесконечными скалами Дувра, тускло видневшимися сквозь густой, желтоватый туман, сердце мое невольно сжалось: я почувствовала кругом что-то чуждое, холодное; незнакомый, непривычный говор на английском языке... все поражало и напоминало мне мою далекую сторону, свою семью.

    Какая-то толстая англичанка, с саквояжем на руке, бежала к пароходу, видимо боясь опоздать, но, прежде чем спуститься на пароход, она стала расспрашивать всех пассажиров, поднимавшихся по лестнице в город, каков был переезд, тихо ли было море; узнав, что оно было, напротив, очень бурливое, она торжественно воскликнула по-английски: "Не поеду" -- и пошла поспешно назад. Моряки и пассажиры смеялись. Мы отыскали свой багаж, взяли карету и отправились на железную дорогу; тут мы едва успели сдать вещи и занять места, как поезд тронулся с неимоверной быстротой,-- это был экспресс: предметы по дороге мелькали и производили неприятное ощущение на непривычные глаза; мне было досадно, что нам не удалось позавтракать, потому что это было необходимо для здоровья Огарева, с которым мог быть припадок от слабости и от нетерпения видеть своего друга. Часа через четыре мы увидали Лондон, величественный, мрачный, вечно одетый в туман, как в кисейное покрывало,-- Лондон -- самый красивый город из виденных мною; мелкий, частый дождь не умолкал. Взявши багаж и приказав поставить его на карету, мы поспешили сесть в нее и отправились отыскивать Герцена по данному нам адресу доктором Пикулиным: Richmond Chomley-loclge. Но кеб -- не железная дорога, и нам пришлось запастись еще большим терпением; наконец мы прибыли в Ричмонд; несмотря на дождь, город произвел на меня сильное впечатление: он весь утопал в зелени, дома даже были покрыты плющом, диким виноградом (brionia) и другими ползучими растениями; вдали виднелся великолепный, бесконечный парк; я никогда не видала ничего подобного! Кеб остановился у калитки Chomley-lodg'a; кучер, закутанный в шинель со множеством воротников, один длиннее другого, сильно позвонил; вышла привратница; осмотрев нас не без явного любопытства, так как мы, вероятно, очень отличались от лондонских жителей, она учтиво поклонилась нам. На вопрос Огарева, тут ли живет мистер Герцен, она обрадованно отвечала:

    Тучкова-Огарева Н.А.: Воспоминания Глава VII

    -- Да, да, mister Ersen жил здесь, но давно переехал.

    -- Куда? -- спросил уныло Огарев.

    -- Где теперь? -- переспросила привратница,-- о, далеко отсюда, сейчас принесу адрес.

    Она отправилась в свою комнату и вынесла адрес, написанный на лоскутке бумаги; Огарев прочел: London Finchley road No 21 Pelersborough Villa [110]. Кучер нагнулся над бумажкой и, очевидно, прочел про себя.

    -- О... о,-- сказал он, качая головой,-- я отвезу вас в Лондон, а там вы возьмете другой кеб, моя лошадь не довезет вас туда, это на противоположном конце города, а она и так устала, сюда да обратно -- порядочный конец.

    Мы вздохнули печально и безусловно подчинились его соображениям. Возвратившись в Лондон, Огарев сознался. что желает чего-нибудь закусить наскоро, пока переставляют наши чемоданы с одного кеба на другой; так мы и сделали. Усевшись в карету, мы опять покатили по звучной мостовой; дорогой мы молчали и в тревожном состоянии духа смотрели в окно, а иногда обменивались одной и той же мыслью: "Ну, а как его и там не будет?" Наконец мы доехали. Кучер сошел с козел и позвонил. No 21 виднелся над калиткой; дом каменный, чистый, прозаичный, находился среди палисадника, обнесенного кругом высокой каменной стеной, усыпанной сверху битым стеклом, и которому эта стена придавала скорей вид глубокой ванны, чем сада. Герцен не мог его выносить и никогда не бывал в нем. Повар Герцена, Francois, итальянец, маленький, плешивый, на вид средних лет, отворил дверь дома, поглядел на наши чемоданы и запер ее; вероятно, он ходил передавать виденное своему хозяину. Нетерпеливый кебмэн (кучер) позвонил еще сильнее. На этот раз Francois живо вышел, добежал до калитки, развязно поклонился нам и сказал ломаным французским языком:

    -- Господина нет дома (франц.).

    -- Как досадно,-- отвечал тихо Огарев по-французски, и подал мне руку, чтоб я вышла из кареты; потом он велел кучеру снять с кеба чемоданы и внести их в дом; за сим спросил кучера, сколько ему следует, и заплатил. Francois шел за нами в большом смущении. Войдя в переднюю, Огарев повернулся к Francois и спросил:

    -- А где же его дети?

    Герцен стоял наверху, над лестницей. Услыша голос Огарева, он сбежал, как молодой человек, и бросился обнимать Огарева, потом подошел ко мне: "А, Консуэла?" [111]--сказал он и поцеловал меня тоже.

    Видя нашу общую радость, Francois наконец пришел в себя, а сначала он стоял ошеломленный, думая про себя, что эти русские, кажется, берут приступом дом.

    На зов Герцена явились дети с их гувернанткой, Мальвидой фон-Мейзенбуг. Меньшая, смуглая девочка лет пяти, с правильными чертами лица, казалась живою и избалованною; старшая, лет одиннадцати, напоминала несколько мать темно-серыми глазами, формой крутого лба и густыми бровями и волосами, хотя цвет их был много светлее, чем цвет волос ее матери, В выражении лица было что-то несмелое, сиротское. Она не могла почти выражаться по-русски и потому стеснялась говорить. Впоследствии она стала охотно говорить по-русски со мной, когда шла спать, а я садилась возле ее кроватки, и мы беседовали о ее дорогой маме. Сыну Герцена, Александру, было лет 17; он очень нам обрадовался. Он был в той неопределенной поре, когда отрочество миновало, а юность не началась. Я была до его отъезда из Лондона его старшей сестрой, другом, которому он поверял все, что было у него на душе.

    Первые дни нашего пребывания в Лондоне Герцен запретил Francois пускать каких бы то ни было посетителей; даже присутствие Мальвиды было ему в тягость: он хотел говорить с нами о всем том, что наболело на его душе за последние годы [112], он нам рассказывал со всеми подробностями все страшные удары, которые перенес, рассказывал и о болезни и о кончине жены [113].

    Часто дети или Мейзенбуг, войдя, мешали нам, прерывали нашу беседу; поэтому он предпочитал начинать свои рассказы, когда они все уходили спать; так мы провели несколько бессонных ночей; утро нас заставало на ногах, тогда мы спешили разойтись и прилечь. Я беспокоилась только за Огарева, но делать было нечего. После, успокоенный, облегчив себя тяжелым воспоминанием, поделившись с нами своими страданиями, Герцен стал опять живым и деятельным. Он ходил с нами по Лондону и показывал нам все, (что его раньше поражало, между прочим, лондонские таверны, где люди отгорожены, как лошади в стойлах, ночные рынки по субботам с смолистым освещением, где одни бедные делают свои закупки и где слышно со всех концов:

    "Купите, купите, купите" (от англ. еще правом послать M-rs Brus купить провизию к обеду, а за приготовление она, по английским обычаям, ничего не получала. Нам жилось очень хорошо у этой почтенной особы, но большую часть времени мы проводили в доме Герцена. Там мы встречали эмигрантов почти из всех концов Европы: были французы, немцы, итальянцы, поляки; из русских в то время был один только Иван Иванович Савич, двоюродный брат того студента Савича, который пострадал за политический образ мыслей, кажется, когда Герцен был студентом [114], стало быть, очень давно; тем не менее Иван Иванович, потому только, что был ему двоюродным братом, чувствовал себя как бы виноватым перед нашим правительством и потому побоялся возвратиться в Россию и сделался эмигрантом. Много он вытерпел неприятностей и лишений, но когда мы приехали, он жил уроками и уже мало прибегал к помощи Герцена, который безусловно помогал всем эмигрантам. Прежде всех других знакомых Герцена мы увидали двух помощников его, поляков Тхоржевского и Чернецкого; последний заведовал типографией, т. е. и набирал и печатал сам, присылал по почте или приносил корректуры. Он был довольно высокого роста, с темными волосами и небольшой бородой того же цвета и зелеными глазами. Тургенев заметил, с своей обычной наблюдательностью, что левый глаз Чернецкого будто спит и безучастен ко всему окружающему и как будто лишний. Чернецкий был человек без образования и посредственного ума, обидчив и упрям до крайности, что и видно из переписки Герцена о нем. Не раз Александр Иванович говаривал мне, что если б я не заступалась за него, он давно бы с ним разошелся окончательно [115].

    Тхоржевский во всем отличался от своего соотечественника, и наружность его была иная: немного пониже ростом и поплотнее Чернецкого, он был блондин с большой, окладистой русой бородой; очень маленькие голубые глаза приветливо смотрели, особенно на наш пол (конечно, в красивых экземплярах), которого он был усердным поклонником. Лоб его продолжался далеко за обычные пределы и переходил в большую плешь, пониже виднелись жидкие белокурые волосы. Как и Чернецкий, он был горячим патриотом, но не симпатизировал с польской аристократией, а потому смотрел довольно безнадежно на польские дела. Вообще, он любил русских, а к Герцену и его семье имел бесконечную преданность, хотя Герцен делал для него не более, чем для других. Тхоржевский имел в Лондоне крошечную книжную лавку в Soho Street City и занимался розничной продажей всех изданий типографии Герцена и давал читать разные французские романы. Он скромно жил барышами с продажи; кроме того, он был вроде кюстода для приезжих русских, которые за его услуги угощали его иногда завтраками с устрицами и бутылкой какого-нибудь вина; платы бы он не взял. По воскресеньям он неизменно обедал у Герцена и исполнял не только все поручения Герцена и Огарева, но и наши. Все эмигранты собирались к Герцену по воскресеньям; иные, как Боке, например, являлись с раннего утра; и, в сущности, это очень понятно: будничная жизнь их была так тяжела, это была действительная борьба с англичанами из-за куска хлеба,-- не мудрено, что они радовались воскресенью, как дети, отпущенные домой. Конечно, между англичанами есть множество прекрасных личностей, но выходцы имели дело с нажившимися мещанами, а это самый антипатичный класс везде, и в особенности в Англии.

    Между эмигрантами были замечательные личности, как, например, Луи Блан. Он не бедствовал, зарабатывал порядочно пером, жил скромно и был отлично принят английской аристократией. Луи Блан был корсиканец, очень маленького роста; огромные черные глаза его были исполнены ума и находчивости. Он любил говорить, рассказывать: анекдоты так и сыпались, но в его слоге было что-то книжное, если я могу так выразиться: он слишком хорошо говорил. Луи Блан не бывал у нас по воскресеньям, так же как и Маццини, известный итальянский революционер и глава демократической партии в Италии. Оба они не желали мешаться с простыми выходцами и бывали только в другие дни по приглашению Герцена или по собственной инициативе. Луи Блан поражал необыкновенной памятью и большой начитанностью, особенно в отношении истории и литературы. Когда он в разговоре вспоминал какое-нибудь историческое событие, то обрисовывал его так ярко, с такими подробностями, что, казалось, он был сам свидетелем передаваемого. Маццини был тоже редко образованный и умный человек. Он имел дар привлекать к своей партии мужчин и женщин и располагал ими вполне деспотически, посылая их иногда на неминуемую опасность. В 1856 году Маццини было за сорок лет [116] он был высокого роста, очень худой, с черными выразительными глазами, которые привыкли повелевать; аскет, он почти не употреблял нищи, а работал очень много: писал в итальянских журналах, иногда в английских, писал разные предписания своим многочисленным адептам и, кроме того, писал теоретические статьи. Раз на вечере у друзей Маццини Герцен, в разговоре с последним, был разного с ним мнения и горячо отстаивал свой взгляд, Маццини тоже спорил с жаром. Ошеломленному такой настойчивостью со стороны Герцена Маццини сделалось чуть не дурно, он задыхался; дамы засуетились около него, подавали воды, какие-то порошки... Одна англичанка, страстная маццинистка, была короче остальных знакома с Герценом; она отвела его в сторону и сказала ему с упреком:

    -- Это вы наделали, разве можно так горячо спорить с Маццини, он не может этого выносить!

    -- Я не знал,-- отвечал Герцен, смеясь.

    Действительно, Герцен не понимал этого генеральства, важности, напускаемой революционерами: в эпоху самой силы и славы "Колокола" Герцен оставался все тем же непринужденным, гостеприимным, простым, добродушным. Он ничего не представлял из себя и оставался себе верен; это поражало русских не раз. Но это было не потому, чтоб Герцен не понимал своего влияния, своей силы,-- напротив, он знал себе цену, но находил эту аффектацию, позирование недостойными сильного ума.

    Из немецких выходцев самый замечательный был Готфрид Кинкель. Он занимал кафедру истории в университете, мне кажется, а жена его имела класс пения на дому. Два раза в неделю старшая дочь Герцена ходила туда учиться пению. Кинкель был человек очень высокого роста, широкий и плечах, видный мужчина. За глаза Герцен называл его Геркулесом. Он был так проникнут своим величием, что не мог обратиться к жене за куском сахара во время питья чая без необыкновенной торжественности в голосе, что нам, русским, казалось очень смешно. Жена ему отвечала так же торжественно, подавая сахар.

    -- Как я рада этой вести,-- воскликнула г-жа Кинкель. -- Я все боялась, чтоб Гейне не написал пасквиль на моего мужа.

    Вот безличное отношение к поэту, который во всем мире стал бессмертен! [117]

    Эти Кинкели были ближайшие друзья Мальвиды. Вероятно, их семейная жизнь была не вполне счастлива, несмотря на всю их торжественность, потому что, года два спустя, жена Кинкеля бросилась на мостовую из четвертого этажа, оставя четверых малолетних детей. Едва миновал год после её кончины, как Готфрид Кинкель вступил в супружество с какой-то учительницей, к которой покойная жена его ревновала. Перед свадьбой отца дети его собрались, поплакали вместе и дали друг другу слово никогда не жаловаться на мачеху, что бы ни было, и сдержали слово. Мальвида и другие друзья Кинкелей из приличия распространяли слух, что покойная г-жа Кинкель бросилась из окна от аневризма; будто она почувствовала такое стеснение в груди, что голова закружилась, и она упала; но эти предположения ничем не подтверждались [118].

    Вскоре после нашего приезда в Лондон прошла молва, что отважный итальянский революционер Орсини, заключенный в Австрии в тюрьму, бежал из нее и скоро будет в Лондоне. По этому поводу Герцен вспоминал и рассказывал нам, как год тому назад, на вечере у г-жи Мильнергинсон [119], которая только что вернулась из Швейцарии, он слышал от нее, что там был слух, будто Орсини -- австрийский агент. Зная лично Орсини, Герцен оспаривал эту бессмысленную сплетню, говоря, что из таких людей, как Орсини, никогда не выходит ни шпионов, ни агентов. Возвратясь домой, Герцен рассказал Энгельсону слышанное им у Мильнергинсон.

    Энгельсон был очень хорош с Орсини; он возмутился этим слухом, взволновался, бранил Мильнергинсон за распространение подобных толков и наконец выразил надежду, что этому слуху никто не поверит; так они и разошлись спать. Впоследствии разговор этот был забыт. Энгельсон жил в то время с женой у Герцена в доме. Они познакомились еще в Ницце, при них скончалась жена Герцена; в то время Энгельсоны жили тоже в доме Герцена: казалось, что они принимают большое участие в Герцене и его детях, но на деле вышло иначе. Как только им не удалось завладеть всем в доме, как они намеревались, они поссорились с Герценом и переехали из его дома, затая против него страшную ненависть и жажду мести.

    Несколько дней после этого разговора, возвратясь с ежедневной прогулки по городу, Герцен сказал нам, что Орсини приехал, что он его видел и что Орсини завтра будет обедать у нас. Я так много слышала о нем, что мне интересно было посмотреть на него.

    В то время мы уже жили в доме Герцена; вот как это случилось. Огарев и Герцен пошли однажды вместе в город, я была одна на своей квартире. Вдруг является m-iss Myls, старая горничная, с детьми Герцена. Старшая из них, Наташа, с веселым лицом бросилась ко мне на шею и говорит: "Она, М-llе Мейзенбуг (Прим. автора.), ". M-iss Myls подтвердила эти слова. Я ничего не понимала и пошла с ними к ним домой, нам встретился их брат Александр. Он шел взволнованный, поднял маленькую Ольгу и поцеловал ее, глаза его были полны слез.

    -- Зачем это? Зачем это?-- говорил он. Герцен был очень рассержен этой чисто немецкой выходкой.

    -- Можно было объясниться, обдумать,-- говорил он.

    Идти к ней и просить ее возвратиться он ни за что не хотел [120].

    Она стала жить на квартире, а мы переехали к Герцену в дом и простились навсегда с милой M-rs Brus. Но возвращаюсь к своему рассказу.

    он был еще красивее в итальянском военном мундире, но в Лондоне он был в сюртуке и носил его с тем особенным шиком, с которым все военные носят штатское платье. Когда он говорил, он поражал необыкновенным одушевлением, живостью, горячностью и вместе с тем уменьем остановиться, не высказывать больше, чем хотел. Я расспрашивала его об его побеге из тюрьмы; он охотно передал мне, что мог или хотел сообщить.

    и женской преданности. Да, без женщин,-- говорил он задумчиво,-- никакой побег не совершится. Я выпилил решетку своего окна и вставил ее опять, чтоб незаметно было; а в последний вечер распилил железо своих кандалов; знаешь время, когда сторож не войдет, работаешь, а все думается: а как он вдруг придет не в урочный час? и сделается нехорошо на душе... Мне прислан был сверток: полотняная длинная полоса, крепкая, по которой я мог спуститься; но, должно быть, ошиблись в вышине тюрьмы: я начал спускаться в темную ночь, и мне показалось, что до земли далеко еще, а полоса вся-- и пришлось наудачу спуститься, как можно легче, или просто упасть на землю. Я почувствовал страшную боль в ноге, но не мог определить: сломал ли я ногу, или только свихнул. Но нельзя было этим заниматься, надо было спешить ко рву хоть ползком. Я не мог вполне стать на ногу, добрался до рва и спустился как мог; потом вышел на дорогу, снял сапог с ушибленной ноги и пустился бежать до условленного места, далеко, где меня ожидало одно преданное существо в экипаже, запряженном парой. И вот, пролежавши недель пять, я цел, невредим и свободен, а во все время бегства я был на волоске от гибели: малейший шорох -- и началась бы тревога, зажгли бы огни, стали бы догонять, стрелять... разве мало гибнут удалые головы, которые пытаются самовольно выйти на свободу! Солдаты привыкли стрелять в бежавших, им это нипочем.

    Орсини был очень оживлен и любезен. Через неделю он опять нас навестил; рассказы его были всегда очень интересны. Но едва прошло несколько дней после его последнего посещения, как Герцен получил от него довольно странное письмо: выражая дружбу и доверие к Герцену, Орсини просил его, однако, дать ему объяснение на следующий вопрос: правда ли, что он, Герцен, распространял слух, что Орсини-- австрийский агент? Он кончал свое послание тем, что ждет ответа до двенадцати часов и вполне верит в благородство и откровенность Герцена. Последний задумался на минуту, как бы недоумевая, откуда и зачем такая страшная клевета? Но он скоро догадался, что этот удар из-за угла нанес Энгельсон.

    -- А,-- вскричал он,-- вот она, его месть, которой он грозил! Энгельсон неразборчив на средства, он только основательно предполагает, что Орсини хороший дуэлист; вдобавок он оскорблен, а не я, стало быть, он будет первый стрелять, а уж его пуля не собьется с дороги... Я не буду ему писать в ответ, не стоит, а пойду и расскажу ему откровенно, как все происходило; тогда увидим: если он поверит моим словам -- хорошо, а нет, так что ж, мало ли случайностей окружают нас постоянно. Теперь хотя дети не останутся одни, как тогда в Ницце, вдали от родины; теперь я не боюсь за детей, надеюсь на тебя, Огарев.

    Последний выразил желание сопутствовать Герцену к Орсини.

    Маццини и Саффи (триумвират) управляли революционной партией в Риме, когда французы заняли его. Саффи слушал беспрекословно Маццини и был послан раз из Лондона с каким-то важным поручением от Маццини [121]. Только по чувству долга Саффи исполнил поручение с большой опасностью для себя, но, отрезвленный насчет этой пропаганды, возвратясь в Лондон, он заявил Маццини, что более не поедет с подобными поручениями, потому что видит их бесполезность.

    -- Настали другие времена,-- говорил он,-- надо уметь выждать спокойно, будущее укажет нам другие пути.

    Этим протестом он вызвал страшную бурю на свою голову со стороны всех закоснелых маццинистов и потому сблизился с Герценом. Так как он был необыкновенно образованный человек, то получил кафедру истории в Оксфордском университете и отлично читал лекции по-английски, с маленьким итальянским акцентом. Наши показали Саффи письмо Орсини; тогда первый вспомнил, что был тоже у Мильнер-гинсон в тот вечер и может с своей стороны засвидетельствовать, как дело происходило. Он вызвался ехать с ними, и они отправились втроем к Орсини, который питал к Саффи самое глубокое уважение. Орсини их ожидал. Он принял их очень хорошо, но с некоторым оттенком официального тона. Выслушав откровенное и безыскусственное объяснение Герцена, затем подтверждение Саффи, лицо его просияло, он горячо протянул руку Герцену.

    -- Как я рад,-- сказал он,-- я так и надеялся, вы этого не могли сказать, простите меня за неуместное сомнение.

    Герцен попросил его назвать того, кто был виной всей этой тревоги.

    -- Однако,-- сказал Герцен,-- если я отгадаю, вы мне скажете? Эта клевета передана вам Энгельсоном, правда?

    Орсини слегка улыбнулся.

    Как велико влияние случайностей на крупные события! Если бы дуэль Герцена с Орсини состоялась, вероятно "Колокола" бы не было; не было бы и всех изданий русской типографии в Лондоне [122].

    Сначала мы сильно занимались этим происшествием, радовались его счастливому исходу, толковали, толковали о нем и сдали его наконец в архив нашей памяти; но Орсини не мог забыть его. Он верил искренности Герцена, тем не менее эта клевета оскорбляла его, не давала ему покоя. Следует полагать, что он подозревал в ней маццинистов, потому что он с ними не ладил, а такое средство употреблялось иногда с противниками. Орсини редко бывал у нас, но и в эти редкие посещения заметно было, что какая-то мысль неотвязчиво преследовала его, но он стряхивал докучную idee fixe (навязчивую идею и казался оживленным по-прежнему. Он искал в своем уме блестящего, геройского поступка, который бы служил резким опровержением бессмысленной клеветы; он жаждал самоотвержения для родины, славы, нравственной победы над маццинистами... Он победил и их, но ценой победы была его голова.

    Вероятно, и теперь не всеми забыто покушение Орсини с сообщниками на жизнь Наполеона III, кажется в 1858 году. Неудачно брошенные разрывные бомбы в карету Наполеона и под ноги ему повредили многим, но не императору. Орсини и тут не потерялся; раненый осколком бомбы, он вернулся на свою квартиру с подвязанной рукой, резко браня французов:

    -- Я пошел искать развлечения, а возвращаюсь с подвязанной рукой.

    Хозяйка квартиры, добрая старушка, ничего не подозревала и ухаживала за его больной рукой. Он имел английский паспорт и разыгрывал роль англичанина. К его несчастью, сообщники его были без всякого образования и даже без находчивости,-- их было трое,-- они разбрелись по разным углам после происшествия; один из них ходил по трактирам, видимо разыскивая Орсини. Полиция арестовала его и допросила; он объяснил, что искал друга своего, англичанина, и даже дал его адрес.

    После долгого заключения (кажется, с месяц) Орсини был приговорен к смертной казни, а также и товарищ, искавший его. Он писал к Наполеону, но не просил о помиловании, он писал только о милой родине. В день казни -- это было зимой -- рано поутру вывели Орсини и товарища его на площадь. Приговоренные шли босиком и под черным покрывалом, как за отцеубийство. Орсини шел с полным обладанием духа. На эшафоте он хотел сказать что-то, но барабаны забили, и красивая голова его скатилась... Имя его, как отдаленный гул, пронеслось по Европе...

    Мне помнится, что мы провели не более полугода в Реtersborough Villa. Александр Иванович Герцен охотно менял не только квартиры, но и кварталы: ему скоро были заметны все неудобства занимаемого дома; ему становились невыносимы даже все те же лица в омнибусах, отправляющихся постоянно по одному направлению: в центр города и обратно. Вдобавок, Petersborough Villa имела еще одно большое неудобство. Этот дом состоял из двух квартир, вполне одинаковых, с одной смежной стеной. Как я уже говорила, по воскресеньям у нас собирались разные изгнанники: Чернецкий с Тхоржевским обязательно, немцы, французы, итальянцы. Иногда кто-нибудь из гостей приводил нового, случайного посетителя. Мало-помалу все оживлялись, кто-нибудь начинал играть на фортепиано, иногда пели хором. Дети тоже принимали участие в пении, раздавался веселый гул, смех, а за стеной начиналось постукивание, напоминающее, что в Англии предосудительно проводить так воскресные дни. Герцен по этому поводу приходил в сильное негодование и говорил, что нельзя жить в Англии иначе, как в доме, стоящем совсем отдельно. Это желание вскоре осуществилось. Александр Иванович поручил своему приятелю Саффи в его частых прогулках по отдаленным частям города приискать для нас отдельный дом с садом. Когда Саффи нашел, наконец, Tinkler's или Laurel's house, как его звали двояко, он пригласил Александра Ивановича осмотреть этот дом вместе с ним; они остались оба очень довольны своей находкой [123].

    Laurel's house был во всем противоположен Petersborough Villa. Снаружи он скорее походил, под железной крышей, окрашенной в красную краску, на какую-нибудь английскую ферму, чем на городской дом, а со стороны сада весь дом был плотно окутан зеленью, плющ вился снизу доверху по его стенам; перед домом простиралась большая овальная луговина, а по сторонам ее шли дорожки; везде виднелись кусты сирени и воздушного жасмина и другие; кроме того, была пропасть цветов и даже маленькая цветочная оранжерея.

    От калитки до входной двери приходилось пройти порядочное расстояние; двор был весь вымощен дикарем [124], направо была пустая конюшня, а над ней -- сеновал и квартира садовника.

    Мы переехали в свое новое помещение и хорошо в нем разместились. Герцен мог ездить в Лондон по железной дороге, станция которой находилась в двух шагах от нашего дома. А когда Александр Иванович опаздывал, он мог сесть в Фуляме в омнибус, который за Путнейским мостом каждые десять минут отходит в самый центр Лондона.

    Герцен вставал в шесть часов утра, что очень рано по лондонским обычаям; но, не требуя того же от прислуги, он читал несколько часов у себя в комнате. Ложась спать, он тоже подолгу читал; а расходились мы вечером в двенадцатом часу, а иногда и позднее, так что Герцен едва спал шесть часов. После обеда он оставался большею частью дома и обыкновенно читал вслух по-французски или по-русски что-нибудь из истории или из литературы, понятное для его старшей дочери, а когда она уходила спать, то читал для сына книги, подходящие к его возрасту. Герцен следил за всеми новыми открытиями науки, за всем, что появлялось нового в литературе всех стран Европы и Америки. В девять часов утра в столовой обыкновенно подавался кофе. Герцен выпивал целый стакан очень крепкого кофе, в который наливал с ложку сливок; он любил кофе очень хорошего достоинства. За кофеем Александр Иванович читал "Теймс", делал свои замечания и сообщал нам разные новости. Он не любил направления "Теймса", но находил необходимым читать его каждое утро. Окончив чтение "Теймса", он уходил в гостиную, где занимался без перерыва до завтрака. Во втором часу в столовой был приготовлен завтрак (lunch), который состоял из двух блюд: почти всегда из холодного мяса и еще чего-нибудь из остатков вчерашнего обеда. На столе стояли кружка pal al (светлого пива) (англ.) дверь была отворена в сад, дети убегали резвиться на свежий воздух, а большие оставались одни. Тут друзья толковали о своих занятиях, о статьях, которые предполагали написать, и пр. Иногда один из них приносил оконченную статью и читал ее вслух.

    Вскоре после нашего переезда в этот дом однажды Огарев после lunch'a сказал Герцену при мне:

    -- А знаешь, Александр, "Полярная звезда", "Былое и думы" -- все это хорошо, но это не то, что нужно, это не беседа со своими,--нам нужно бы издавать правильно журнал, хоть в две недели, хоть в месяц раз; мы бы излагали свои взгляды, желания для России и проч.

    Герцен был в восторге от этой мысли.

    -- Да, Огарев,-- вскричал он с оживлением,-- давай издавать журнал, назовем его "Колокол", ударим в вечевой колокол, только вдвоем, как на Воробьевых горах мы были тоже только двое,-- и кто знает, может, кто-нибудь и откликнется! [125]

    "Колокола" [126]; через некоторое время появился первый номер этого русского органа в Лондоне. Трюбнер (немец, книгопродавец в Лондоне), который постоянно покупал и брал на комиссию все издания Герцена, взял и "Колокол". Он разослал его повсюду, и скоро узнали и в России об его существовании. В это время Иван Сергеевич Тургенев приезжал из Парижа [127]. Огарев и Герцен сообщили ему радостную новость и показали даже ему первый номер "Колокола"; но Иван Сергеевич ничуть не одобрял этого плана. Как писатель тонкий, с редкими дарованиями, с необыкновенно изящным вкусом, он радовался изданию "Полярной звезды", "Былое и думы"; но, всегда далекий от политических взглядов и стремлений, он не допускал мысли, чтоб два человека, изолированно стоявшие в Англии, могли вести оживленную беседу с своей отдаленной страной, могли найти в себе, что сказать, могли понять, что ей нужно.

    -- Нет, это невозможно,-- говорил Иван Сергеевич,-- бросьте эту фантазию, не раскидывайте ваших сил, у вас и так много дела: "Полярная звезда", "Былое и думы", а вас только двое.

    -- Уж теперь дело начато, надо продолжать,-- отвечали они.

    -- Удачи не будет и не может быть, а литература много потеряет,-- возразил горячо Иван Сергеевич.

    Но друзья не послушали его совета: было ли это предчувствие, что "Колокол" разбудит дремоту многих и сам найдет себе сотрудников, или это была просто какая-то настойчивость с их стороны.

    "Писем из Испании". Я знала его по рассказам Герцена, по эпизоду "Basile et Armance" [128], но должна признаться, что он мне показался еще более оригиналом, чем я думала. Ни о чем он не говорил без пафоса, без аффектации; к тому же он был великий гастроном и, так сказать, умилялся перед блюдами, которые ему особенно нравились. Выходил совершенный контраст с нашей семьей, где не находилось охотника даже заказывать обед ежедневно. Francois сам придумывал блюда и приготовлял их к обеду в восемь часов вечера. Когда что-нибудь было особенно вкусно, мы все хвалили, а замечания делал один Герцен, и то весьма редко.

    После lunch'а Герцен и Огарев отправлялись гулять, каждый по своим вкусам и наклонностям. Герцен доезжал до многолюдных улиц и там ходил пешком, заглядывая в ярко освещенные магазины, и на улице он многое замечал и наблюдал. Он входил в разные кофейные, спрашивал большею частью очень маленькую рюмку абсента и сифон сельтерской воды, и прочитывал там всевозможные газеты. Впоследствии доктора говорили, что сельтерская вода в большом количестве небезвредна для организма.

    Возвращаясь домой, Герцен нередко привозил те закуски или сои, выбор которых он не любил доверять вкусу Francois. Он часто тоже привозил нам что-нибудь особенно любимое нами: омар или какой-нибудь особенный сыр, иногда кирасо или лакомства для детей: сухие фрукты или сушеные вишни. Когда Александр Иванович бывал очень весел, он любил заставлять нас всех отгадывать, кого он встретил в Лондоне. Я так пригляделась к его подвижным, выразительным чертам, что могла всегда назвать особу, виденную им; поэтому он стал меня исключать из числа отгадывающих, и я оставалась всегда последней.

    Выходя после завтрака из нашего мирного предместья "Fulham", Огарев шел отыскивать еще более пустынные и уединенные места для своей прогулки. Он жил сам в себе, люди ему мешали, но он их любил по-своему, особенно жалел и был до крайности ко всем снисходителен. Инстинктивно он удалялся от людей; но когда судьба его сталкивала с ними, он был так добродушен и непринужден, что, конечно, никто из его собеседников не воображал, насколько они все были ему в тягость. Герцен, напротив, любил людей, и хотя иногда и сердился, что кто-нибудь не вовремя пришел, увлекался впоследствии и был весьма доволен. Общество было ему необходимо; он боялся только скучных людей.

    В воскресенье все в Англии запирается. Весь Лондон превращается в какой-то огромный шкап: магазины, булочные, кофейные, кондитерские, даже мелочные лавки -- все заперто. На улицах царит безмолвие, только в парках движение, да и то не как в будни. Кое-где вдали виднеются проповедники, а вокруг--густые толпы народа, слушающие с напряженным вниманием и в глубокой тишине. Дети чинно гуляют, обручей никто не катает, мячики не летают в воздухе -- все это раздражало Герцена. Он не любил по воскресеньям выходить со двора и принужден был прятаться от бесцеремонных посетителей, которые с утра являлись к нам в дом на целый день. В такие дни он дольше работал, а я и старшие дети занимали в саду скучных гостей. Мало-помалу начинали собираться и нескучные люди, звонок не умолкал; тогда и Герцен наконец являлся к нам. Как войдет, все изменится, оживится: польются занимательные разговоры, споры, новости интересного свойства, большею частью политические. Герцен в своем кругу был тем, чем солнце бывает относительно природы. Александр Иванович был вообще очень хорошего здоровья. Он говорил всегда, что умрет ударом. Раз он сильно простудился; у него сделался страшный жар и колотье в боку; мы оба с Огаревым очень перепугались и послали тотчас за нашим доктором, другом-изгнанником Девилем. Последний очень любил Герцена, бывал по несколько раз в день во время его болезни и менее чем в неделю поставил его на ноги. Две ночи мы просидели над больным в страшной тревоге, боясь оставить его на минуту.

    [110] Герцен жил в Ричмонде с 5 апреля 1855 г., 5 декабря того же года он переехал на новую квартиру, в Petersborough Villa.

    [112]Приезд Огарева в Лондон был большим событием в жизни Герцена. В дневниковой записи, относящейся к маю 1856 г., он писал:

    "Первый раз после осени 1851 на меня повеяло чем-то домашним, я опять мог с полной теплотой и без утайки рассказывать то, о чем молчал годы..." Ср. также в "Воспоминаниях идеалистки" М. Мейзенбуг, М. -- Л. 1933, стр. 340 и сл.

    "Б и Д", часть V). В "Моей исповеди" Н. А. Тучкова-Огарева вспоминает:

    "Александру было необходимо говорить с нами о страшной драме, закончившей, как он говорил, его личную жизнь. Вечером он ждал, когда дети уйдут спать, когда Мальвида простится, что бывало не ранее полночи, тогда Александр обращался к нам двум, говоря: "Вам не хочется спать, посидим, я хочу вам все рассказать". Мы слушали его по целым ночам: без слов, без слез переживала я с ними эту страшную эпоху его жизни: страдание за нее и мучительное сочувствие к нему душили меня, но я не плакала; светало, когда мы расходились. Я желала отомстить за них обоих и не смела никому доверить мою мысль. И хорошо, что не доверила: я не могла бы убить даже этого презренного человека <Гервега>. Убийство мне всегда представлялось низостью. В эти первые времена лондонской жизни, по вечерам, слушая долгие рассказы Александра, становилось жутко, когда я представляла себе, что он должен был вынести тогда с его огненной душой, с горячим темпераментом, становилось слишком больно, участие к нему переходило почти в физическую боль, в желание облегчить, отогреть его измученную душу. Умирая, она требовала, чтоб он пожертвовал местью для детей,-- он обещал, но чего ему стоило это обещание!" ("Архив Н А. и Н. П. Огаревых", стр. 263).

    [114] И. И. Савич был братом участника Кирилло-Мефодиевского общества Н. И. Савича (1808--1892), в 1847 г. отправленного в ссылку;студентом Московского университета, участником кружка Герцена -- Огарева был А. Н. Савич (1810--1883), впоследствии выдающийся астроном.

    [115] В действительности Герцен высоко ценил участие Л. Чернецкого в деятельности Вольной русской типографии. В 1863 г., отмечая десятилетие типографии, он писал, обращаясь к Чернецкому: "Дайте вашу руку на новое десятилетие и не сердитесь, что я повторяю всенародно то, что я вам сто раз говорил наедине. Помощь, которую вы мне сделали упорной, неусыпной, всегдашней работой, страшно мне облегчила весь труд. Братская вам благодарность за это" (предисловие к сборнику "Десятилетие Вольной русской типографии", Лондон, 1863). См. также стихотворение Огарева "Памяти Л. Чернецкого" (1872).

    [116] Маццини родился в 1805 г.; следовательно, ему было в это время за пятьдесят лет.

    "Б и Д", часть VI, глава "Немцы в эмиграции".

    [118] "Третьего дня жена Кинкеля выбросилась из третьего этажа в окно на каменный двор,-- писал Герцен М. К. Рейхель 17 ноября 1858 г.,-- смерть была немедленная. По всему вероятию (она страдала гипертрофией сердца), она в тоске удушья высунулась в окно, потому что ничего этому не предшествовало". См. об этом в "Воспоминаниях идеалистки" М. Мейзенбуг, стр. 439--440.

    [119] Жена министра, маццинистка, давала вечера, рауты; муж ее никогда не бывал на ее вечерах. (Прим. автора.)

    [120] Уход Мейзенбуг из дома Герцена был преимущественно вызван крайне напряженными отношениями, сложившимися между нею и Н. А. Тучковой-Огаревой. См. письма Герцена к Мейзенбуг от 30 мая 1856 г. и к М. К. Рейхель от 31 мая и 10 июня 1856 г., а также "Воспоминания идеалистки" М. Мейзенбуг, стр. 349--352.

    по улицам Турина и читал рассеянно это объявление. (Прим. автора.)

    [122] См. очень близкий к воспоминаниям Н. А. Тучковой-Огаревой рассказ Герцена об этом эпизоде в "Б и Д", часть V, "Русские тени", глава "Энгельсоны"; об Орсини см. также в главе XXXVII "Б и Д" и в поэме Огарева "С того берега" (1858).

    [123] В Laurel-hous'e Герцен и Огарев переехали 10 сентября 1856 г.

    "Толковом словаре живого великорусского языка" В. Даля: "... на юге дикарем. зовут песчаник и известняк, идущий на постройки" (т. I, M. -- СПБ. 1880, стр. 436).

    [125] Инициатива Н. П. Огарева в издании "Колокола" неоднократно отмечалась самим Герценом. В письме к И. С. Тургеневу от 22 ноября 1862 г. он, например, прямо указывал, что "Колокол" "основал Огарев"; ср. в статье по поводу десятилетия Вольной русской типографии (1863); "В начале 1857 года Огарев предложил издавать "Колокол"; или в статье "Нашим врагам" (1868). "В 1856 году Огарев покинул Россию и приехал, чтобы разделить мои труды. Он предложил издавать "Колокол" наряду с "Полярной звездой" (перевод с франц.).

    "Колокола" продолжалось десять лет, с 1 июля 1857 г, по 1 июля 1867 г.; в 1868 г. газета выходила на французском языке.

    [127] Вероятно, речь идет о приезде И. С. Тургенева и В. П. Боткина (см. далее) в Лондон в мае 1858 г. "У нас теперь Вас. Петр. Боткин,-- писал Герцен M. К. Рейхель 20 мая 1858 г.,-- облез, состарился, похож на старого диакона расстриженного и все восхищается и шмакует".

    [128] Имеется в виду глава "Б и Д" -- "Эпизод из 1844 года", посвященная неудачной женитьбе Боткина на француженке Арманс; впервые была опубликована в "Сборнике посмертных статей" Герцена, Женева, 1870, впоследствии вошла в часть IV мемуаров.

     
    Раздел сайта: